Вскочила Ольга с колен, перед ведуном встала.
– Ты никак меня пугать вздумал? – спросила у Звенемира строго.
– Нет, – покачал ведун рогатой головой. – Не пугаю я. Предупреждаю только. Если не хочешь, чтоб горе в терем твой пришло, сожги эту пакость мерзкую, – кивнул он на книгу. – И помни, что не любят у нас христиан. Ох, не любят. – Развернулся и вон вышел.
И как только закрылась за ним дверь, в третий раз полыхнула молния. Это Перун навье семя приметил да стрелу огненную в демона с небушка пустил.
А Ольга стояла посреди опочиваленки и все никак дух перевести не могла. Понимала она, что прав ведун. И так власть ее на волоске держится, а если поступит она опрометчиво да волосок порвется, что тогда? Жуть ее от мыслей этих пробрала. Стряхнула она с себя думы тревожные, посетовала на то, что книгу ведуну показала, схватила ставшее опасным наследство Андреево, из светелки выбежала. Из терема под грозу вышла, в клетушку мою под лестницу забралась.
– Добрый, – тихо, чтоб Малушу не разбудить, меня позвала.
– Ольга, ты? – Я только недавно лег и уже придре-мывать начал.
– Я.
– Случилось что? – вышел я к ней в сени. – Или невмоготу тебе?
– Потом это все, – отмахнулась она от меня. – Вот, – протянула мне книгу. – Спрячь пока у себя.
– Это что за невидаль? – книга оказалась увесистой, словно камень. – Как же ты груз такой сюда дотащила? Не надорвалась?
– Ты ее спрячь получше. Так, чтоб не видел никто и не знал, что она у тебя.
– Ладно, не беспокойся, – кивнул я. – Ты пройди, а то намокла совсем. Ишь как льет. Вовремя мы столы убрали…
– Некогда мне. – И убежала.
Так в моих руках впервые Благая Весть оказалась. А Ольга мне свою тайну доверила. Я и раньше догадывался, что непростые беседы перед смертью с ней рыбак вел, недаром же она его учителем называла. Даже спросил тогда его, поймал ли он душу Ольгину? Спросил-то в шутку, чтоб подбодрить умирающего, а оказалось, что в самую точку попал. Подивился я на княгиню. Как же она от меня и от всех скрыла, что христианин в нее зерно веры своей заронил?
Тайна – тайной, но когда Звенемир ее к стенке припер, она не к кому-нибудь, а ко мне прибежала – врагу своему бывшему, полюбовнику нынешнему, ливня грозного не побоялась. Значит, поверила, что не предам ее.
А книга и впрямь забавной оказалась. Привык я к складням деревянным, к доскам вощеным да к бересте вымоченной. Кожа лощеная пергамная большой редкостью была, на ней только договоры важные писались, как тот, что отец мой с Киевом заключил, а тут книга целая. Это же сколько ягнят подсосных на нее извести пришлось? Не менее отары. Ценностью она была необыкновенной. Я такую дорогую вещь отродясь в руках не держал, а тут на сохранение отдали. И гадал я, что же за важные важности в такой дорогой книге прописаны?
Я-то в ту пору ни в греческом, ни в ромейском сведущ не был. Попервости, схоронясь от всех, только свято чудные разглядывал да дивился тому, как это писари буквицы затейливо размалевывали. А одна картина меня поразила. На ней был человек нарисован. Худой, избитый, вокруг воины злые, а он на кресте распят. Так же его, бедолагу, как Андрея-рыбака, мучениям предали. И точно снова я очутился среди горящих Ольговичей. И сердце сжалось от тоски по жителям деревеньки. По старикам ратникам. Пусть им весело будет в Сварге высокой.
Уже потом, когда Звенемир обратно в стольный город ушел, мне княгиня что к чему разъяснила. Она-то в греческом сильнее меня была. В Ладоге-городе родилась. Там, где путь из варягов в греки начинался. Там у гостей цареградских языку и выучилась. И писать, и читать приспособилась. Подзабыла, правда, многое за давностью лет, но основное в написанном понимала.
От нее я и узнал, что на кресте Бог христианский, тот самый Иисус, о котором Андрей так часто поминал и Яромир, побратим мой чешский, рассказывал. О жизни Его, о словах, Им сказанных, об учении и учениках, о предательстве и смерти Его в книге было рассказано. Только одного я понять не мог: все же Бог Он, облик человеческий принявший, или человек, который в познании своем Бога достиг? Как тот Бус Белояр, пращур наш, о котором нам, послухам, ведун Гостомысл поведал…
Сейчас вспоминать смешно – до чего же я темным был…
16 августа 949 г.
Гроза, накрывшая с утра Вышгород и напугавшая княгиню Ольгу, к полудню доползла до Киева. Тяжелая черная наволочь затягивала небосвод. Громыхала сурово, сверкала зарницами, страшила посадских ребятишек и разомлевших в духоте кур, которые спешили укрыться по домам и курятникам. Вскоре тяжелые капли дождя упали в пыль, словно проверяя, готов ли город к ненастью. А потом гром ударил со всей мочи, и на Киев ухнула стена дождя.
Укрываясь от ливня набухшим плащом, вздрагивая всем телом после каждого громового удара, скользя по раскисшей земле и поминая Перуна, Торрина и всех громовержцев недобрым словом, от терема к конюшне пробежал человек. Он заскочил в приоткрытые ворота, встряхнул мокрый плащ, подняв вокруг себя целое облако брызг, затворил высокую дощатую браму [64] и огляделся.
На конюшне было пусто. Коней здесь не было с самой весны. Угнал их Кветан с подручными на дальние ворки, на вольные травы. Оттого только сквозняки в денниках гуляли, да недалеко от шорни звонко капала вода с потолка – видно, крыша протекла. А за стенами не на шутку разгрозился Перун. Один раскат следовал за другим. Рокотал Громовержец, точно сердился на своих людишек за неведомую провинность.
Но тут еще один странный звук привлек внимание человека. В шорне как будто подвывал кто-то.
Точно.
Крадучись, словно кот на охоте, человек бесшумно подобрался к обитой облезлой овчиной двери и заглянул в щелку.
Перепуганная грозой Дарена привычно забилась в угол шорни и старалась справиться с навалившимся страхом. Засунув культю под мышку, она раскачивалась из стороны в сторону и чуть слышно выла то ли от боли в обрубке, то ли от ужаса.
Но вдруг замерла она.
Насторожилась.
А потом рассмеялась громко.
– Что, варяг? – заливаясь смехом, сказала. – Тебя тоже громушек пугнул?
Дверь в шорню распахнулась.
– Как ты узнала, что я здесь? – Свенельд растерянно стоял на пороге.
– А я тебя за версту носом чую. – Дарена перестала смеяться и взглянула на воеводу. – Значит, грозы боишься?
– Глупая, – покачал головой Свенельд, – за тебя я боюсь.
– И зачем это вдруг? – Она сгребла здоровой рукой песок с пола, крепко сжала его в кулаке, подняла руку над головой, а потом принялась разгибать один палец за другим.
Песок посыпался с тихим шорохом.
– Видишь, – сказала она, когда последняя песчинка упала на пол, – как смешно получается? А когда смешно – чего же бояться?
– К чему это ты? – Свенельд осторожно сделал шаг вперед.
– А к тому, что вы, как кулак, а мы, как песок, и стоит вам только пальцы разжать, и мы песком сыпучим потечем…
– Дарена, – вздохнул воевода, – сколько же можно Русь на вас и на нас делить? Неужто не понимаешь, что есть только мы? – Он сделал еще шаг и присел рядом с девкой. – И среди этих мы есть ты и я.
– Ты варяг.
– Я мужик! – И от безнадеги за рукоять кинжала на поясе схватился, да так и застыл.
Словно в подтверждение его слов небо громом жахнуло. Да таким ядреным, таким оглушительным, что на миг варягу почудилось, будто небеса над конюшней трещину дали и вот-вот вместе с дождем с неба звезды посыплются.
И видит Свенельд, как в окошко шорни вплывает див огненный. Невелик див – чуть больше яйца куриного. Но от малыша этого страх варяга до костей пробрал. Оселок на голове чуть дыбом не поднялся. Жужжит сердито див, пламенем переливается. Радужными всполохами шорню озаряет. Сидит воевода – ни жив ни мертв. Сидит и шевельнуться боится, только на Дарену глаза скосил. Как она там? А у самого лишь одно в голове: «Только бы не побежала она… только бы не побежала…»
64
Брама – створка ворот. Обрамление – изначально значило: рама для ворот.